на главную
назад вперед

Голубь мира нашего двора

«У него остался один палец – остальные взяла проказа, - но и этого было довольно, чтобы жать на курок, когда очередной «инглезе» делал попытку проскочить; он бил, бил, - раскалившись от непрерывной стрельбы, винтовка жгла, сожженная кожа шипела, но и тут помогала проказа – прокаженные не чувствуют боли...» - я читал, не мог оторваться, поглядывая на свои пальцы, сгибая и разгибая их - это здорово, не чувствовать боли, особенно если пытают или в бою, - все можно выдержать, противник уже обессилел, а ты – раз! Раз! боковой, апперкот… Неважно, что ты один, «и один в поле воин», вот только остальных пальцев жалко…

- О-о! Хорошенькое дело! Все дети как дети, давно на воздухе. А этот читает! Сколько можно читать?! На, кушай! Очень полезно от всего, – и бабушка протянула кочерыжку, капустную; все знают: если шинковать - от кочана остается белый столбик, хрустящий пальчик, маленький обелиск…


Меня будила бабушка. Дедушка уходил на работу рано. Дедушка работал, а бабушка – нет. Нет, неправильно. Дедушка работал на работе. А бабушка работала дома. Нет, тоже неправильно. Дедушка работал на фабрике и дома тоже. А бабушка – боролась. Вот! Это правильно! Нет, неправильно. Бабушка не боролась, а воевала, вела активные боевые действия, сражалась на всех фронтах!

- Арбайт, арбайт! – любил повторять дедушка, и я представлял двухколесную повозку, в которой сидят все наши, и я, и кошка Пупка, а дедушка Яша, как ослик, тащит арбу по дороге жизни. Бабушка от Яши не отставала, хотя и не ходила на работу, бабушка тоже тащила ее, как и мама и папа, а я сидел с Пупкой как король. Нет, неправильно. Бабушка Соня, хотя и сражалась, но сражалась как королева, «Директорша!» (так за глаза – а хитрая Рудичка и в глаза - называли ее), - причем не с соседями («Есть перед кем унижаться!») и даже не с Яшиными врагами на работе («Не дождут!»), а с тополями и голубями, тараканами и мухами, пылью и затхлостью, налетом в унитазе, с несвежей постелью, с молью одежной и пищевой… за здоровье ребенка, за усиленное питание, за хорошие добротные вещи, за чистоту, наконец. И солнце – верный союзник бабушки – указывало, что не так, где, например, завелась пыль или моль, и бабушка мгновенно протирала, пылесосила, чтобы и малейшие пылинки и даже мальки моли не имели ни единого шанса. Все выносилось проветриваться на балкон, вытрушивалось, и висело, набираясь свежего, а зимой - морозного воздуха.

Я тоже бабушке помогал. И Пупка, наблюдая, как бабушка воюет и трудится, тоже гоняла голубей на балконе и ловила бы, играючись, тараканов, но бабушка уже не раз праздновала над ними победу…


Балконы были далеко не у всех, не во всех квартирах. У нас балкон был. На верхнем, последнем этаже. С нашим балконом и тополя стояли вровень, и птицы, обычно слетающие с неба, жили по соседству, и солнце здесь было по размеру больше, потому что ближе. Бабушка любила выйти на балкон и смотреть на балконолишенных. И на имеющих балконы ниже. А также – и на всех остальных.

Если не считать угрюмой коробки котельной с черной трубой, вид с нашего балкона открывался всем на загляденье. Прежде всего, захватывала дух высота - как-никак, последний, третий этаж! И дали вокруг! Ведь частный сектор и дачи выше второго не поднимались. Если бы не тополя, можно было бы даже и летом разглядеть с западной стороны базар, автостанцию и окружную дорогу. Блестело озеро, зеленели поля. С юга, правда, уже подпирали новостройки, но восток и север были еще нашими. Ажурное здание старой почты, отданное детсаду, дом генерала Федонина, сосновая роща, за которой дребезжал трамвай – всё было видно, как на ладони. А в бинокль вообще всё – у кого из соседей уже что-нибудь поспело, а главное – что поспело ближе к забору…

Наш балкон выходил на улицу. Поэтому сараев и за ними - погребов, то есть основной части двора, а также голубятни видно не было. Зато все было слышно и понятно: кто куда идет или собирается, с чем возится и во что играет. На дворе с утра до вечера играли дети (не считая грудных) от малого Валерика до самого старшего - Мишки Калицкого или «сына Зельдина». Нет-нет! Никакого отношения к народному артисту СССР эта история не имела. Так Мишку за глаза обзывала Рудичка. И бабушка, случалось, называла. Моя бабушка. У Мишки бабушки не было. У него вообще никого не было, кроме голубей. И то - чужих.

Мишку во дворе не дразнили. Во-первых, боялись. Не посмели бы. А во-вторых, как дразнить? «Каликом»? Самого, можно сказать, отвязного, рискового, боевого? Чаще всего говорили – «Калицкий» или «Мишка Калицкий», хотя другого Мишки у нас не было.

Вот и моя бабушка «сыном Зельдина» называла редко, а так по-разному: сначала - «бандит», потом «Мишенька», а потом снова и «бандит», и «проказник», но иначе, по-другому - веселей, восторженней, что ли…


С Мишкой я познакомился давно, когда мы переехали в Святошино и заняли двухкомнатную на верхнем этаже, а Мишка жил в однокомнатной - на втором, почти под нами. При желании, перегнувшись через балкон, можно было подсмотреть, чем он занят, и бабушка так и поступала, крепко схватившись за бельевые веревки. А мне – запрещала. Не говоря уже о том, чтобы зайти.

- Нет! Ни за что! К этому бандиту?! – и делала глаза такие, что я и не просил. Тем более, основания у нее были.

Мишка жил сам, без призора. А чему такой может научить?!

Мать, правда, приезжала к нему изредка, плакала, оставляла денег. А отец?.. О нем Мишка обмолвился лишь однажды, когда вынес во двор настоящую боксерскую перчатку:

- Папаша прислал. Накоплю, вторую куплю. Ану! – и протягивал руку, как на ринге, чтобы кто-нибудь подтянул шнуровку.

Перчатка была черная, кривая какая-то и била больно, особенно если шнуровкой.

- Стой! Да не так! – кричал он, поправляя стойку, показывая «глухую» защиту. Но как ни закрывайся, а он все равно попадал, и больнее всего доставалось рукам и ушам. – Стой! Вот так! – И еще тыкал сбоку, в челюсть или снизу – апперкотом.

И надо было терпеть. Перед Мишкой слабым, а тем более плаксивым быть было нельзя. Сам-то он никогда не плакал. И дрался безоглядно. Жаловаться ведь ему было некому. Сам во всем.

Взять хотя бы деньги, которые приносила мать.

- На шестьдесят рублей, допустим, жить можно, – говорила бабушка. - Рудичка живет. Но что это за жизнь? Кефирчик, батончик – моим врагам. И Рудичке расти уже некуда. А мальчику надо питание, белое мясо, бульончик. Жиры, углеводы.


Мишкина тетка жила на Подоле. Изредка он навещал ее и всегда возвращался с большой кошелкой, полной всякой всячины - каких-то кулечков, свертков, банок разного размера и пирогов. Пироги он прятал в хлебницу, а остальное – рассовывал тоже на кухне, но что и куда – с нашего балкона уже видно не было.


Тополя с проклинаемым всеми пухом росли рядом с домом. Как раз под окнами, чтобы лучше лететь. Но это был единственный недостаток. В остальном же наша квартирка была сказочная. Окна и балкон большой комнаты и кухни выходили на юг, а спальни – на восток. И солнце в доме было всегда, с раннего утра и почти до заката. У нас ему было хорошо, вольготно, и много чистого воздуха, ведь бабушка все время проветривала. Солнце проходило свободно сквозь идеально вымытые и натертые газетой до блеска оконные стекла, и поселялось там, где хотело, - так много зеркал, хрусталя и полировки было накоплено. И масляно сияло на покрытом импортным лаком паркете, который недавно освежили, и зеленоватым туманом млело в глубине горки в золотистом чешском стекле, а на закате – стрелами рикошетило из зеркальной полочки в хрустальную люстру, иглами отражалось на ее радужных висюльках. Солнышку жилось у нас в изолированной квартире покойно и тихо – над нами никого уже не было – только чердак и крыша, никто не скакал на голове. Только голуби на чердаке и козырьке балкона – топ-топ, топ-топ, гу-гу, гу-гу... Только голуби и тополя…


Когда мы жили на Жилянской, на первом этаже, старуха, занимавшая комнату над нами, говорила бабушка, по ночам катала шары. Встанет в три часа ночи и катает: шшшш! - туда, шшшш! – обратно, туда.., обратно... Правда, клялась, что никаких шаров у нее не было, но бабушка не идиотка, она ясно слышала. Катает! И потому мечтала о верхнем, последнем этаже. «Чтобы никто не скакал на голове! Ты слышишь?!» И дедушка кивал. И в конце концов добился. А что?! Бабушке возражать – себе дороже. Не случайно соседи зовут ее – «Директорша», как будто дедушка – директор.

- Не понимаю, - отмечала периодически бабушка, - он же фактически не директор.

Но Рудичка, каждый раз улыбаясь в усы, в ответ тактично провозглашала, что да! фактически, нет, но на ком вся фабрика держится?! И возразить тут было нечего.

Так дедушка и получился на фото в альбоме: сидит за большим столом, в руках – ручка, весь в костюме и галстуке, значок «ВОИР» на лацкане, и глядит на фотографа, словно тот только что спросил его, как делать, а дедушка сказал «так и так» и объяснил еще раз, пристально всматриваясь ему в глаза, как подчиненному.

«Директорша» звучало почти как «генеральша», а может, и покруче, поскольку генерал Федонин, несмотря на высокий рост, выправку, строгость и генеральскую дачу, должного эффекта не производил. Во-первых, он был очень старый. Говорили, что у него на даче, еще до революции жил Директор Земли - как это может быть, непонятно.., ну, до революции все могло быть - такой был старый этот генерал! В русско-японскую он уже был поручиком голубиной связи. А во-вторых, эти самые голуби. Он был вдовец. Но если бы бабушка была его вдовой, она бы ни за что этого не допустила. Голуби??! Она бы показала ему голубей! «Солидный человек, заслуженный...»

Голубятня его была видна отовсюду. И голуби, каких ни у кого нет – николаевские, тучерезы вертикального взлета. Он выпускал сначала одного – и тот сразу летел вверх – не кругами или дугами, как все голуби, а сразу, непрерывно махая, вверх; потом, секунд через пять выпускал второго, и снова считал до пяти – и так третьего, четвертого, пятого... Первый уже превращался в точку, и следом за ним, цепочкой, с равным интервалом выстраивались остальные, словно солдаты-разводящие на параде в Москве... Красота...

- Смотрите, смотрите, - обращаясь к Рудичке, указывала бабушка пальцем в направлении его голубятни, - уже полез! Генерал!

И Рудичка мелко смеялась тоненьким хиханьем:

- Представляете, София Михаловна, Ваня-истопник ему ремонт делал, а генерал денег не дал – голубями расплатился.

И уже бабушка делала в ответ пару смешков:

– Генерал...


Собственно, поначалу, пока тополя были маленькие, и пух до нас, до третьего, не долетал, - голубиное племя бабушку не раздражало. Но годы шли – а тополя растут быстро, как дети, - и вот уже не только вызывающий аллергический насморк и кашель, а с возрастом, с бессонными по разным причинам ночами, вдобавок еще – там, на чердаке и по козырьку балкона, и по подоконникам - топ-топ, топ-топ, гу-гу, гу-гу...

- И так уже нервы ни к черту, кто же это выдержит? – возмущалась бабушка.

А тополя все росли, и вот уже солнце не могло добраться; только чуточку - по утрам и изредка зимой; а летом – летом! – в комнатах поселялся сумрак, из-за этих тополей ничего не сияло – ни хрусталь, ни богемское стекло. По вечерам, когда зажигали люстру, как будто бы, да, праздничность возвращалась, а днем?.. Платить за свет не напасешься. Четыре было мало, а все восемь – даже неприятно слепило. И, что не говорите, еще ни одной хрустальной - даже импортной! - люстрой солнца не заменишь... Наконец - и это была уже форменная наглость! - одна ветка доросла до окна и полезла в кухню! Бабушка схватила секач и рубила наотмашь, размахивая, и срубила бы даже ценой собственной жизни, но дедушка схватил ее и втянул обратно, медленно валившуюся из окна, точно раненый в атаке Павка.

Бабушка тоже отличалась бесстрашием. И тоже, наверное, как генерал, гоняла бы голубей, взобравшись на самый краешек голубятни, если бы не фактор солидности – «Директорша», и возраст, и – как их можно терпеть?..

- Как можно любить голубей? Гадят – и на подоконники и на белье. Я столько сил затрачиваю, чтобы белоснежное, крахмальное – а ему – раз! – и вся работа насмарку. А эти курлы-курлы, курлы-курлы... с ума можно сойти. Крысы – те хотя бы глаза не колют, неслышно-невидно. А эти? Еще и заразу разносят. А вы разводите, э-э, – говорила она Ивану, истопнику, говорила с укоризной, а Иван только разводил руками, мол, что ж поделать, зато в небе, в небе-то... Извинялся.

Впрочем, на Ивана бабушка, как бы сейчас выразились, не наезжала. Это Рудичка все не могла успокоиться:

- Как вы можете это терпеть, София Михаловна?! К батареям прикоснуться нельзя! В армию не взяли – он же бабтист, а детей настрогал – давай ему квартиру. Я думала, того света увижу от этой жары. А он все палит, угля не жалеет, дышать уже нечем, зарится...

Да, Ваня работал истопником и был баптистом. Хотя ничего баптистского у него не было. Говорили, что когда-то ходил он кочегаром на большом пароходе. Я так и помню его – в ватнике, под ватником тельняшка, в руках - огромная лопата дымящейся жужелицы. Он выносил и разбрасывал ее по скользкой дорожке у дома, а разбросав, не торопился обратно, вдыхал полною грудью морозный и выдыхал клубящийся воздух и улыбался по-особенному.

- Поэтому - говорила бабушка, - и ютится…

То есть вся его большая семья – жена, тетя Валя, трое малолетних детей, кот и два голубя - ютилась в маленькой комнатке при котельной. Работал он хорошо, в доме всегда было тепло, даже жарко, всегда можно было открыть балкон, все окна и двери, проветрить; бабушка это ценила и обычно что-нибудь передавала ему под праздники.

- На! Занеси Ване! – вручала мне сверток, и там обозначались то с полдесятка яиц, то хрустели конфеты, мягким теплом и запахом выдавали себя пироги или тяжелела баночка варенья. - Что он имеет?! Копейки! – констатировала бабушка.

Но и меня тоже чем-нибудь угощали, а однажды поили чаем с американскими конфетами – тетя Валя достала две из холщового мешочка с Иисусом Христом на картинке. Он улыбался по-особенному, а над ним в белоснежных лучах висел голубь, точь-в-точь генеральский.


Наша голубятня принадлежала дяде Володе, со второго подъезда, но после того как они все у него пропали, кто-то переманил или отравили, точно не знаю, - дядя Володя, как говорится, зарекся и отдал ключи Ване-истопнику. А у того всего парочка и была. Белый, именно белоснежный, и Колумба, голубка, сиреневая, маленькая. Генерал подарил. Сам генерал Федонин.

- Причина вашего мора, Владимир, - отнюдь не яд, отнюдь, – генерал выражался веско. – Но! – тут он поднимал палец, - без участия человека не обошлось! Возьмем, к примеру, орнитоз... – и читал целую лекцию о том, что голубей заразили люди (как это могло быть – непонятно), и голуби несут этот крест (какой крест?), искупая, спасая (как? кого?)... Я не понимал.

О птичьем гриппе тогда не знали, а вот орнитоз – зловещую голубиную проказу – мясистые наросты на клюве и лапках, особенно на лапках, изъеденных, культяшных, когда остается только один коготок, остальные отпали, и голубь припадает и падает, а кое-кто уже следит за ним из-за штакетника, - орнитоз – птичью проказу – знали все, каждый ребенок, и бабушка, словно предчувствуя приход птичьего гриппа, гнала их всеми возможными способами, начиная с гвоздей, набитых снизу под козырек балкона, и осколков стекла, на карнизах и чердаке, и заточенных скобок рогатки, и фанерного ящика с распоркой, и кончая ядом...

- У меня, - сообщала Рудичка, - будет для вас, София Михаловна, такой яд, пальчики оближете. Все убивает. Мухи? Мух! Миши? Миш! Ашот, - вы же знаете Ашота керосинщика? - обещал мне на вторник.

И бабушка кивала, выказывая будущую благодарность.

А было бы ружье... Воздушка или мелкашка... Если бы было ружье, бабушка наверняка бы заделалась снайпером и, прячась за гардиной, выжидала бы нужного момента – и... бах! бах! Только бы перья летели...


«Все остальное не имело значения. Был узкий проход, по которому хотели пройти англичане. И он – последний маори – с нарезной английской винтовкой – вон за тем валуном. Ноги его были прострелены. Тело и лицо изъедено проказой. Все пальцы, кроме одного, сгнили и отвалились. Но патронов было довольно. И он стрелял и стрелял, а они падали один за другим – тупые клювоносые инглезе… Раскалившись от непрерывного огня и палящего солнца, оружейный металл жег остатки кожи и мяса на культях и на последнем пальце – но он уже не чувствовал боли, – вы знаете, прокаженные не чувствуют боли; а молодые инглезе все падали, глупые, он жалел их, но продолжал стрелять...»

Я читал, забыв о бульоне с куриными потрошками, с маленькими разного размера яичечками, которые, как планеты, кружились бы в пространстве тарелки, если бы я отвлекся и водил ложкой по кругу, чего бабушка тоже не любила.

- Прекрати сейчас же читать! Я сейчас же заберу книжку и спрячу так, что ты ее не увидишь! – пугала – и я умолял «еще немножко, до точки, мне осталось...».

Но суп остывал, и бабушка была непреклонна. Мне бы точно пришлось не читать, если бы не Рудичка, которая позвонила и зашла, и повела бабушку на наш балкон, что-то показать.

- Я удивляюсь, София Михаловна, - извинялась Рудичка, указывая на голубей, кружащих у мишкиного балкона, - Как вы можете это терпеть?! – Он же их кормит, специально их подкармливает, и они все перелетают к нему. Смотрите, смотрите!

И бабушка убеждалась: Рудичка, кажется, права.

Конечно, и раньше бабушка тоже не одобряла его, тоже называла «сыном Зельдина» и бандитом, особенно после этой истории с Рудичкой, его соседкой по лестничной клетке, которой он, Мишка, якобы стучал по ночам в дверь. Стучал и прятался.

Но справедливости ради, ни в одном из прежних грехов бабушка лично уличить его не могла. А Рудичке две стенки свести труда не составит, тем более, что в лице Мишки она имела врага, он вполне мог стучать ей по ночам в дверь. А не надо было распускать, что он сын Зельдина. Кто ее просил?! Но – и тут бабушка опять же ради справедливости считала своим долгом с ней согласиться – в том-то и дело, что мог: и «бей жидов» на сторожихином заборе, и в дверь по ночам, и вот теперь – приманивать голубей. Кроме того, он должен был бабушке деньги – копейки, в сущности, и бабушка давно бы ему простила, если бы он собрался отдавать, но это тоже общее впечатление не улучшало.

- Рудичке точно он стучал. Больше некому. Я бы сама стучала, - такое выдумать. А не надо задевать – и стучать не будут! Но если разобраться, что она такое сказала? Не Гитлера же в конце концов сынком назвала, и не клоуна какого-то… Отец – красавец, киноактер. Что тут плохого? Чего старуху пугать, третировать?!

Между тем голуби действительно кружились у мишкиного балкона, хотя явных признаков приманивания бабушка не замечала, когда перехилившись, пыталась заглянуть ему под козырек. Однако подозрение окончательно созрело в гастрономе, когда он брал пшено – шесть кг! Не рис, не перловку – пшено.

- Но за что он так?! Что я ему плохого сделала? Он же знает, как я их ненавижу. Значит, назло?? Специально!..

Вот тогда бабушка и невзлюбила его по-настоящему и перестала смотреть в его сторону и принялась пилить дедушку Яшу, мол, как это не найти управу, а санстанция? а милиция? В конце-то концов! И чем больше дедушка отнекивался, чем дольше помалкивал в ответ – тем сильнее и глубже проникало в бабушку это чувство, тем больше и демонстративнее отворачивалась она при встрече с Мишкой, тем ярче возникали картины мести, пока еще непонятно какой.

Помирились они неожиданно.

Здравствуйте, тетя Соня! – поздоровался Мишка, когда мы вышли из подъезда, чтобы идти на базар.

Здравствуй! – сквозь зубы ответила бабушка.

А вы не на базар?

На базар.

Ой, а вы не возьмете мне маленькую головку капусты. Суп хочу варить, и голубцы. Я деньги сразу отдам.

И бабушка - согласилась. И всю дорогу, пока шли на базар, бабушка молчала и вздыхала, качая головой.

Тот день я помню в подробностях.

И как, отряхивая паутину, дедушка спустился с чердака. И долго мылся, брился.

И как мы, позавтракав на скорую руку, собрались на базар, но дедушка в последний момент сказал, что ему нездоровится, и мы с бабушкой вышли вдвоем; и тут же во дворе столкнулись с Мишкой; выносившим ведро, и бабушка имела с ним ту примирительную беседу, о которой я уже рассказывал, и еще он предложил спилить ветку - ту, что лезла прямо на балкон и в окно кухни.

Как же ты туда залезешь?

Залезу! Два рубля дадите?

И бабушка сказала, что всякая работа имеет цену.

Мишка действительно был бесстрашный. Ничего не боялся. Мог броситься на кого угодно, и на Коську из общаги, и на взрослого. Коська был старше, на голову выше и крепче. И бил наотмашь. Разбил тогда Мишке все лицо в кровь, и уже даже не хотел, отступал, а тот все лез, бросался и снова получал, но лез, будто не чувствовал боли.

И мог он залезть так высоко, как никто. И по пожарке. И на крышу голубятни. С Иваном, истопником, они так и подружились. Надо было крышу на голубятне чинить. Иван и сам бы смог, но лесенка и избушка хлипкие, а Мишка – худенький, раз-раз – и уже наверху, на конек сел и лист толи прибил на место. С тех пор Ваня звал его погонять голубей и смеялся, когда Мишка допытывался:

- А что, голубей разводить дело, наверное, выгодное? Мясо, пух, перо. Где-то ж, наверное, принимают?

- Не знаю я, - отвечал Иван, - да и сколько в нем мяса? Нет, голубь – это красота, спасение.

И они, задрав головы, следили, как Белый кружит над Колумбой, и гоняет других, пришлых, и даже ворон – смело, бесстрашно.

Да, тот день я действительно запомнил в подробностях. И начался он не базаром, и не завтраком.

Лестница для выхода на чердак находилась на нашей лестничной площадке. Я забирался до третьей ступеньки, а выше было уже боязно и не имело смысла – люк был закрыт на замок.

Дедушке лезть туда тоже не хотелось. Это было видно по всему. Вечером после работы нужен был фонарик, а батарейку все никак подходящую купить не складывалось. И в пятницу, хотя дедушка пришел к пяти, - пока то, пока се. А вот в субботу уже было не отвертеться. Бабушка вышла первая с ключом и какой-то поллитровой баночкой и стала у лестницы. И дедушке ничего не оставалось, как надеть сандалии, и как был в пижаме и майке, полезть, открыть поданным ему ключиком замок и подняться на третью ступеньку и четвертую...

Мы стояли внизу у лестницы, и слышно было, как он ходит по чердаку, голуби вспархивают, мечутся, перелетают дальше, а то и вылетают в прорехи под крышей.

Ходил он долго. И я, не дождавшись, отпросился, убежал во двор и пропустил то, что могло стать роковым в моей жизни...

А было дальше приблизительно так. Его лицо показалось в квадрате люка:

- Проемы под всей крышей – забить не удастся.

- На! – мгновенно отреагировала бабушка. – Посыпь. – И, поднявшись на одну перекладину, протянула банку с белым порошком. На! Бери! Я жить не могу! – И банка ушла на чердак.


Все тот же день. Мы вернулись с базара и стоим на балконе. А дедушка – внизу, у тополя. Он держит лестницу двумя руками, и Мишка лезет до самого верха: залез, стал на последнюю, и, ухватившись за ближайшую ветку, подтянулся, забросил одну ногу и вот уже сидит на ней, и также сноровисто добрался до той, что лезла в окно, оседлал и потребовал ножовку. Ветка была толстая, пилил он ее долго, и бабушка и все с замиранием сердца следили, хотя он сидел ближе к дереву, а все равно казалось, что «пилит он сук, на котором сидит»; и бабушка уже не рада и всем видом показывает, что недовольна, что согласилась. Но когда Мишка наконец допилил, и ветка рухнула, и он спустился благополучно, бабушка вздохнула с облегчением:

- Слава Богу! - и позвала меня. - На, отнеси это Мише, - и дала три рубля.

А Рудичке, крутившейся рядом, сказала:

– Ну какой бандит?! Проказник!


Мишка открыл дверь не сразу. И встретил как обычно, на пороге. Я протянул трешку:

- Бабушка сказала передать...

- Заходи! - И повел меня на кухню. - Садись! Будем есть суп. Свеженький. Тебе какой хлеб? Есть черный.

И он налил тарелку по самый ободок…


Тарелок с надколотым краем у нас не было. А также - ни битых чашек, ни алюминиевых вилок, погнутых и покрученных, ни эмалированных кружек, побуревших от чая, никаких - ни битых, ни новых – не было и быть не могло. Тарелки просто не бились. Бабушка мыла аккуратно, бережно, а если, не дай бог, трещинка или щербинка случались, то уже не подавала эту посуду на стол, а только временно что-то ставила в холодильник или выносила косточки собакам во двор, естественно, уже не забирая обратно, или же опускала в мусорное ведро, куда сразу же, без обдумывания, нужны ли они для штопки – шли перегоревшие лампочки, а также фужеры с отколовшейся ножкой, которые кое-кто клеил специальным клеем, но только не мы. Одна надколотая тарелка все же была. Но ее не подавали на стол по другой причине – это была память о бабушке Злате – бабушкиной маме, – и тарелка была царская, с орлом, кузнецовская.

- А что? – прожевывая, говорил Мишка. - Голубей есть можно. И нужно! Только хорошо проварить, чтобы убить все микробы и вирусы, и добавить соли. Рудичка еще советует побольше петрушки, чтобы убить запах, а я петрушку не люблю, я сыплю укроп, перец и лука побольше, лук убивает и впитывает яды, например, если жарить грибы, сначала нужно проварить их с луком, если лук посинеет – лучше не есть, значит, ядовитые...

Лук в тарелке был не синий, а слегка голубоватый, но я любой лук в супе не ем - не люблю. Я всегда вынимаю его и кладу на край тарелки. И бабушка уже не ругается.

А Мишка ел все, ел с аппетитом, причмокивая, как дедушка, подбираясь к мясу.

- Что сидишь, мечтаешь? Кушай! Остынет, – бросил он, не прерываясь.

А я сидел, доедая хлеб, трогая краешком ложки поверхность бульона. Можно было подумать, что я балуюсь, соединяя золотые кружочки жира в острова, а потом в один, большой – материк, в котором можно было сделать озеро из бульона, а в нем опять остров из жира, поменьше... Бабушка этого терпеть не могла и тоже вот так покрикивала. Но тут было другое. Я не решался. И причины тому были.

Взять хотя бы сам бульон – нечистый, с сероватой накипью по краю тарелки, и чем-то пористым - будто сваренной кровью, на дне. Бабушка никогда такого не допускала, не говоря уже о надколотой по краю тарелке с надписью «общепит», рябой алюминиевой ложке и клеенке с дырками, которую как уже не протирай, а в дырках собирается грязь, копится.

Тут мне показалось, что бабушка зовет меня. Домой! Кушать!

Я чуть было не закричал: «Иду! Иду!» Но никто, к сожалению, не звал.

На кухне и вообще в квартире у Мишки я был впервые. Он никого к себе не пускал, на порог, хотя сам ко всем ходил. Суп есть не хотелось, я жевал хлеб и принюхивался к странному неприятному запаху – смеси шмалёного с чем-то химическим, может бать, с газом, сочащимся из конфорок, или запахом мусорного ведра...

Да, Мишка не пускал к себе никого, несмотря на футбол, хоккей, шалаши и прочие дворовые игры, в которых изредка, но все же участвовал. И однажды малой Валерик, указывав пальцем на мишкину дверь, сказал, округляя глаза:

- А вдруг он – Синяя Борода?

И все, конечно, заржали, и стали пугать друг друга людоедами и каннибалами, поедающими кто зоркий глаз или меткую руку врага, и набивающими чучела так, чтобы они усыхали, черепа скукоживались, и можно было носить ожерельями на шее. Но рассказывая, нет-нет, а поглядывали на мишкину дверь, откуда сочился этот неприятный сладковатый запах. В самом деле, возможно, он исходил из ведра, накрытого нечистой фанеркой, с ручкой, на которой запеклись пятна крови. Точно крови!.. А если он заметил, что я заметил?.. Но Мишка как раз доедал суп, а я все не решался…

- Хочешь, покажу, как я ловлю их? Пошли, но сначала доешь, оставлять ни кусочка нельзя, а то будет за тобой бегать.

И я начал есть. Ложку за ложкой, и если честно, - не чувствуя никакой разницы с куриным.


На балкон мы шли через комнату, и я успел, несмотря на сумрак, разглядеть, что ничего такого, никаких чучел или повешенных не было, во всяком случае, на первый взгляд. На балконе стоял ящик из-под посылки, фанерный, с неразборчивой надписью: «.....ская ССР, гор. Ленино..., тов. Зелдяну...» Я уже собрался спросить: «А кто это?», но в ящике что-то затрепыхалось, забилось, и Мишка, закатив рукав, как-то странно, с улыбочкой смерил меня... Я хотел уйти, но что-то держало меня, что-то приковывало мои глаза к ящику, к этому шуруденью, к мишкиной улыбочке и рукаву... И тут меня позвали, по-настоящему позвали, бабушка закричала с балкона, и я сразу побежал домой, ничего не увидев.


- Сколько можно кричать?! Я кричу-разрываюсь. Садись, - и она налила тарелку бульона.

Я сел, взял ложку. «Как же он это делает? Я бы не смог, и бабушка не смогла б, а дедушка курицу резал, и она вырвалась... Нет, ножа у него в руках не было... Он закатал рукава. По локоть... И я представил, как он идет к ящику танцующей боксерской походкой. Подходит, а там уже что-то трепещется, а с боков в ящике такие отверстия с рукавами – как на ящике для перемотки пленки в фотоателье, – такие черные рукава внутрь, - и он, смеясь, засовывает руки в рукава, и черные руки в темноте ловят голубя, и хватают, наконец, одна за спину, другая – за голову. Рраз!

Я выронил ложку. Снизу накатило. Суп уже не лез.

- Что ты такой бледный? Тебе плохо? Ты что-то кушал у Мишки? Что?

- Ел. Суп.

- Какой суп? Зачем?!

- Из голубя, – ответил я почти шепотом.

- Из чего?? – переспросила бабушка Соня.

- Голубиный… - выдохнул, пугаясь и самого слова и бабушкиных округлившихся глаз.

- Что?! Из какого го… - она поперхнулась, - из какого голубя?

- Из наших… - я показал глазами на потолок. – Мишка их ловит...

Бабушка осела на стул и приложила ладонь ко рту. Бабушка испугалась?! Нет, не может быть! Бабушка ничего и никого не боится. Я никогда не видел такого...

В дверь позвонили. А бабушка словно не слышала. Она словно окаменела, и я пошел открывать. Это был Ваня. Спрашивал, не залетел ли к нам случайно Белый – Рудичка будто бы видела – то ли к нам, то ли к Мишке… Нет? Жаль... Извините, ради бога... Да, пропал... Куда подевался?.. И кивнул без обычной улыбки, пошел вниз...

Белый?! Нет!!! Мишка сварил Белого... Мне хотелось бежать, убежать не знаю куда, но я стоял и не верил... А если?... Если бы то был не Белый, было бы, наверное, легче. Или не голубь, а курица… Я, конечно бы, не смог, и бабушка не смогла, а дедушка курицу резал, и она вырвалась и бежала по квартире, выскочила на балкон…

А Белого, Белого никак нельзя, невозможно – тошнота снова двинулась, – это ведь Голубь мира!..

Но если Мишка сварил Белого, то... я не решался самому себе сказать «хорошо» или «не страшно», потому что у Белого не было еще признаков проказы. Но он не мог его сварить, не мог, не мог! И тут другая мысль забегала, зашептала: «А ведь мог, мог свернуть ему шею, не глядя, нащупав под посылкой, под ящиком, а потом что? Жалко, конечно, но не выбрасывать же. Мишка ни за что бы не выбросил... А с другой стороны... Да нет! Белый бы никогда туда не полетел и в ловушку не полез, он только Ваню и признает, только на его свист... Но Мишка ведь чинил крышу, и он сыпет поджаренное пшено, а все голуби...»

Снова снизу подперло. Затошнло.

И тут я понял, я догадался: «Это проказа. Это наказание за то, что ел голубя. Они – красота, мир. А я ел Белого!.. Самого можно сказать... Вот они летят к небу, вверх... Генерал Федонин строго глядит, пристально... И все сразу стало ясно, как дважды два. Проказа у Мишки, а теперь и у меня... Он не чувствует боли, Мишка не чувствует боли – «какой он бандит – он проказник», я глянул на руки – ничего еще не отвалилось, но что-то уже было не так, поташнивало, мутило… Как же я мог?..

Меня вырвало прямо на стол.

- Яша! Яша! – закричала Соня, и крик ее вырвался, как птица, и бросился в спальню. - Яша! Сюда! Ребенок отравлен! Яша!

В спальне закряхтели, и не слишком торопясь, зашлепали шлепанцы, и дедушка, войдя, поглядел сначала на Соню, потом на меня и спросил, что за гвалт.

- Он ел отравленного голубя!

«Какого отравленного? – я не понимал о чем речь. – Что она выдумывает?» – возмутился, а вслух произнес:

- У меня проказа... – слезы душили меня. – Я не хотел, я не ловил. Это Мишка!.. Я боли не чувствую, кажется…

Дедушка тут же ущипнул меня за ляжку. Я ойкнул.

- Ну вот, как минимум, проказа отменяется. - объявил он. И добавил глубокомысленно: – Хотя, казалось бы, что может быть лучше – не чувствовать боли? А вот и нет – боль испытывать надо. Боль, хоть и не добрая, а жизни учит. Больно? Ничего, есть и похуже: своя что? – тут дело, как говорится, личное, а вот чужой боли не чувствовать… О, это похуже, поверь, похуже…

Я ничего не понимал. Слезы текли, и мутило. Бебушка смотрела на нас, как на идиотов. И Яша строго, но негромко закричал:

- Ну что ты стоишь? Надо промыть желудок! Есть кипяченая?

Я не буду описывать, как бабушка сняла с подоконника банку с предварительно закипяченной на всякий случай водой, а дедушка достал из аптечки пузырек с марганцовкой и вытряхнул из него ровно одну крупинку – в банку, и она пошла вниз, как подбитый самолет или раненый голубь, окрашивая свой путь разбавленной сиреневой кровью… То, что было дальше, - совсем не интересно и остается в памяти непонятно для чего, - как неизбежные отходы прошедшего времени, и невозможно избавиться от них, и только прячешь куда-нибудь поглубже. И описание гусиного пера, которым мучили меня, вряд ли может быть интересным. И как я отлеживался, измученный, пока не стал засыпать...


Мы стояли в мусорнике – я и Ванины дети, – и перед нами на нечистом полу лежал, откинув одно крыло – Белый. Грудь его была в крови, лапки поджаты и когти скрючены, будто он хотел сжать кулаки, как боксер, стать в глухую защиту, или, сцепив зубы и уже не чувствуя боли, жать и жать на курок, но не было уже ни сил, ни патронов…

Я стоял над ним и не заметил, как дети истопника ушли и потом вернулись. Они несли полные пригоршни пуха – тополиного пуха - и принялись посыпать им голубя и опять выходили и несли опять, и посыпали. Пух разлетался и намокал в мусорной жиже, но они несли, снова и снова, и вот уже пуховой холмик накрыл и грудь, и крыло, и только лапки, лапки со скрюченными пальцами еще чернели…


Я приоткрыл глаза. В комнате было сумрачно. Дедушка и бабушка сидели рядом с кроваткой, и Яша говорил, объяснял, и голос его звучал монотонно, негромко:

- Рудичка, Рудичка... Это такой яд, как твоя Рудичка... Ну, подумай сама, откуда у нее может быть? Она просто забыла, что в банке, а выбрасывать жалко. Вот она и занесла. И потом она же сама голубей ловит - и в суп. Что же она себе враг, своими руками?..

- Ребенок проснулся, - сказала бабушка. И зажгла торшер.

Дедушка посмотрел на нее фотографическим взглядом и, переведя глаза на меня - потеплевшие глаза, ласковые, - добавил:

- Я потому и не сыпал ничего. Ну, что? Уже не тошнит?

назад вперед
© 2011, Текст С. Черепанов / Дизайн О. Здор
Web - В. Ковальский