Участвуют: А.Беккер, Г.Биленко, Н.Высоцкая, И.Лазицкая, О.Рубанский, И.Труфанова, С.Черепанов, Е.Черняховский
Вступление
И.Г. Таривердиев - Грусть моя...
Ю.Ковальский -
Когда-то в юности я нашел у Михаила Булгакова, что «рукописи не горят», и принял это несерьезно, как гиперболу, романтический ход.
Литературная судьба Евгения Оноприенко, Иона Дегена и Бориса Табаровского убедительно свидетельствует, - бывают случаи - очень редкие случаи на войне, - когда «не горят» и сами авторы. Кто-то - может быть великий русский язык - терпеливо ждет, пока не будут написаны ими - главные строки - ждет и потому делает все, чтобы отвести, спасти, уберечь...
А сейчас я счастлив, что держу в руках эти удивительные книги - книги, прочитанные залпом, одна за другой - и понимаю, - нет, уже знаю наверняка - есть книги, для которых приход к читателю неизбежен; редакция, издательство, спонсоры просто появляются в нужный момент, появляются неотвратимо, потому что за каждой строкой - кровь и слезы, жизнь и судьба.
Б.
Е.О. - попал на фронт в 17 лет, связист, закончил войну в Германии, после войны - писатель соавтор сценария фильма «В бой идут одни старики»
Н.
И.Д. - на фронте с 16 лет, танкист - ас, в мирные годы - врач-ортопед, доктор наук, профессор, поэт.
Ж.
Б.Т. - на передовой с 18 лет, разведчик, после войны - актер, народный артист Украины
И.Г. Таривердиев - Боль моя...
Ж. Ю.Левитанский «Ну что с того, что я там был»
1 Начало
Н. Мне и поныне часто снится тот сон, та широкая балка и серые люди, спотыкаясь, тяжело бегут под серым небом; и я бегу, задыхаясь, катушки с проводом тяжелы и автомат пудовый, а я еще помогаю катить «Максим» и рядом мгновенно взлетает земля, сверкает оранжевый огонь — прямо в гуще людей — и летят вверх, к небесам, и в стороны кровавые красные куски. И едко, смрадно пахнет сгоревшей взрывчаткой. Сбили, прорвали, идем вперед. Серые, неприметные, ставшие уже частью этой степи, недвижно лежат повсюду мои товарищи, да раненые бредут, ковыляют в кровавых, неумелых бинтах.
Н.
Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай на память сниму с тебя валенки.
Нам ещё наступать предстоит.
Р. Вокализ Эх, дороги
Ч. Летом сорок третьего года запасные полки Четвертого Украинского фронта шли и шли, догоняя войну, стекали в долины и поднимались наверх, и не было конца и края колоннам. Ноют в кровь стертые ноги, пот заливает глаза, горячая пыль налипает на тело. Я шел в тех колоннах, я помню их.
Грунтовые, булыжные – любые,
Примявшие леса и зеленя,
Дороги серо-голубые,
Вы в прошлое уводите меня.
Вы красными прочерчены в планшетах –
Тем самым цветом – крови и огня.
Дороги наших судеб недопетых,
Вы в прошлое уводите меня.
В пыли и дыме, злобою гонимы,
Рвались дороги в Кенигсберг и в Прагу.
Дороги были серо-голубыми,
Как ленточки медали "За отвагу".
Нас обгоняли машины, танки, зачехленные «катюши». На привалах откуда-то появлялись агитаторы с газетами. А что меня агитировать? В военкомате, в шуме и гаме военный чин посмотрел документы и протянул мне: — Можешь еще погулять...
Почему? — удивился я, ведь все мои одноклассники уже были там, под окриками сержантов.
Рождения декабря, — сказал чин. — Вот исполнится восемнадцать, сами найдем...
Я настаивал. Он пожал плечами, явно показывая, что видит перед собой полного болвана и взял документы.
Р. До свидания, мальчики
Б.
Армия была обескровлена совершенно — длительными боями на Донце, в донских степях. Поэтому, заняв город, село, тут же объявляли мобилизацию. И людей — сразу на фронт. Вся учеба — на марше: как зарядить винтовку да прицелиться. Шли в своем, домашнем, только шинели выдали и научили из них делать скатки. Я долго «щеголял» в черных домашних хлопчатобумажных брюках, изорванных до неприличия от беспрерывного ползания по стерне и кустам. Ну и стыдно же в этих брюках бывало, когда в освобожденных селах женщины, плача, обнимали нас, поили молоком, горестно вздыхали, глядя на нас. И хоть жарко днем, а я надевал шинель, чтобы прикрыться.
Ж.
Выстроили колонну за селом, перед нами — «покупатели», командиры. Один читает список, люди выходят и становятся, куда сказано. Эти вот — первая рота. Эти — вторая. Эти в бронебойщики. А эти пойдут минометчиками. Стали называть связистов, и товарища моего, Генку, вызвали. Тут и я сразу отозвался, мол, куда товарищ, туда и я. Командир глянул хмуро.
— Тут война, армия тут, а не гулянка, с товарищем идти.
А потом странно как-то посмотрел:
— Знаешь, хоть куда просишься?
— Так точно! — хоть и в драных штанах, а туда же, тянусь. Это я потом понял его вопрос, когда пошел в первую атаку со стрелковой ротой, и провод стало то и дело рвать минами. Ох, вспомнил я его вопрос!
Но — взяли. Тут же комбат показал всему пополнению, как надо ползти, как вскакивать и бросать гранату. Бросал он по-настоящему, от разрыва звенело в ушах. Погоняли день — и вся наука. А нам, связистам, показали деревянные ящички телефонов, как подключить, зацепить... Пробежали пару раз, разматывая провод, потом наматывая его на катушку. Все. Наука закончена. Ночью уходим на передовую.
Р. Простите пехоте
2. Передовая
Исходная позиция
Н.
Генеральская зелень елей
И солдатское хаки дубов.
Никаких соловьиных трелей,
Никакой болтовни про любовь.
Солнце скрылось, не выглянув даже.
Тучи черные к лесу ползут.
И тревожно следят экипажи
За мучительным шагом минут.
В тихих недрах армейского тыла
Впрок наш подвиг прославлен в стихах.
Ничего, что от страха застыла
Даже стрелка на наших часах.
Сколько будет за всплеском ракеты,
Посылающей танки в бой,
Недолюблено, недопето,
Недожито мной и тобой.
Но зато в мирной жизни едва ли
В спешке дел кабинетных сомнут
Тех, кто здесь, на исходной, узнали
Беспредельную тяжесть минут.
***
Ж.
А нам идти в атаку.
Противна водка.
Шутка не остра.
Бездомную озябшую собаку
Мы кормим у потухшего костра.
Мы нежность отдаём с неслышным стоном.
Мы не успели нежностью согреть
Ни наших продолжений не рождённых,
Ни тех, что нынче могут овдоветь.
Мы не успели.
День встаёт над рощей.
Атаки ждут машины меж берёз.
На чёрных ветках,
Оголённых,
Тощих
Холодные цепочки крупных слёз.
4
Г.
Нечеловеческая усталость — вот основное состояние на передовой. Как-то, зимой было, вечером снежок выпал, свежий такой, пушистый... А утром проснулся — все кругом черно, перепахано воронками. Не разбудило; это вот и есть понятие «смертельная усталость».
5
Б.
Видел ли кто-нибудь на послевоенных сборах фронтовиков встречу стрелков-пехотинцев? Я лично не видел и знаю почему. Их хватало — в наступлении — на несколько дней боя. И если услышите от ветерана, что он «десятки раз ходил в атаку... от звонка до звонка», знайте: врет без меры. В армии был от звонка до звонка — это да. А в атаке... Солдата хватало максимум на 3-4 атаки. А так — три четверти в госпиталь, четверть в братскую могилу. А из тех, госпитальных, три четверти — назад, на фронт, четверть — в калеки. Так что солдат часто не успевал узнать имени не то, что комдива, даже ротного своего. Какие уж там встречи.
Ч. Подчас ощущение солдата на передовой — абсолютная, полная, стопроцентная бесправность. Ты не человек, ты — механизм; и если тебя кормят, то это как бензин дают машине, без которого она не поедет. У тебя нет ни боли, ни усталости, ни эмоций, нет лица. В машине что-то нажали — она поехала; тебе же приказали — и вперед. Да вот---- трагедия-то - в этих приказах. У Симонова был фильм о солдатах, полных кавалерах ордена Славы. Он там их спрашивает: что самое страшное на войне. Ну, кто говорит — танковая атака, кто — бомбежка, кто — форсирование рек. Свидетельствую: это, действительно, страшно. Но самое из самого страшного — попасть под начало дурака командира. А их было пруд-пруди, пена, всплывающая после сталинской «чистки» армии. У такого дурака ты все страхи получишь сполна. Тем более, что власть его — абсолютна, и он часто упивался ею. Сам испытывал — на своей шее — эти кровавые опыты. Бывало, назначается наступление. Расписано все красиво, как по нотам: сорок минут артподготовка, потом пойдут самолеты, затем танки ударят, а перед концом артогня уже и наш черед, пехоты. И вот подходит назначенный час. Но... Прошли дожди и артиллерия увязла в грязи, не успела встать на позиции. Танков нет — разбомблены неприкрытые вовремя мосты. Нет и авиации, развезло аэродромы. Думаю, в любой армии мира наступление отменили бы. Ибо бросать на сильно укрепленные, нетронутые позиции врага голую пехоту — это элементарное убийство в самом прямом смысле; причем, убийство в грандиозных масштабах, — это преступление, за которое надо судить. Но лично я не знаю и ни от одного настоящего фронтовика не слышал ни единого такого случая — чтоб судили за это. Готово-не готово, в атаку — и все дела. И это в пору, когда уже всего было вдоволь — и танков, и пушек, и самолетов.
Б.
Бывает, ночью пополнят батальон, станет нас человек триста. Сила! Перед рассветом кухня прибывает, повар по черпаку шлепает в котелки, добавки не дает, и не проси.
А вечером, после боя, атаки, только и слышно от кухни:
— Кому добавки, навались!
Бывали дни, когда за день теряли до восьмидесяти процентов людей. И в основном, бессмысленно, и без всякого толку.
Старшины в этом случае убыль людей показывать не спешат. Получают пайки, водку на полный списочный состав. И вот тут у начальства начинается житуха, пей, не хочу.
* * *
Н.
Чем ближе к передовой, тем меньше людей. Куда делись агитаторы с боевыми листками, с газетами, чуть ли не вдвоем одного агитирующие за священную войну. Меньше и меньше людей, пустыннее дороги. А на самой передовой ее часто и не заметишь, если это не оборона, если нет траншей и проволоки — там абсолютно тихо, безлюдно, одичало. В редких одиночных окопчиках лежат солдатики — и как же их мало, особенно по сравнению с густонаселенными тылами.
Т. Песня о звездах
Б.
И все-таки есть оно, никакой логикой, кажется, необъяснимое чувство бойца передовой. Не вообще солдата — а именно солдата ближнего боя, передовой. Вот он — ты. Вот твой автомат. Твои гранаты. И впереди — никого. Только враг — и ты, именно ты, никто другой, закрываешь от него всех, всю ту огромную страну, что за твоей спиной.
А отведут во второй эшелон — и опять ты ничто, ты нуль; застенчиво жмешься, уступая дорогу орущей сытой своре пристроившихся возле тыловых служб горлохватов; и коршунами на тебя — политагитаторы; нет, они знают, что тебя нечего агитировать, они себе зарабатывают галочки, свое место берегут, чтобы, упаси Бог, их самих не послали под огонь. И уже орет на тебя полупьяный штабист за то, что ты грязен, немыт и вшив.
— ...И как стоишь? Дрянь, не боец, дерьмо в грязи!..
А мне не только умыться, мне пить эти дни нечего было.
Н
За все время на фронте только один раз видел, на подбитом танке, надпись: «За Сталина». И — все. Никогда, ни единого раза не слышал, чтобы с этим криком шли в атаку. Это все байки тех мемуаристов, которые сами-то ни разу в атаку не ходили... Не очень-то там покричишь, а закричишь — кто тебя услышит в этом адском грохоте? Даже «ура»! — это какое-то «а-а-а!» нестройное, тонет в треске и громе, это скорее себя подбадриваешь, а не врага пугаешь... И сил на этот крик — тоже нет. Ты ведь до атаки еще долго шел в цепи, залегал, полз, бежал и снова залегал, а вот это «ура» — это уже там, вблизи чужих траншей, когда до них остался один бросок. И ты бежишь тяжело, задыхаясь, глаза потом заливает, и хоть не думаешь, но тело постоянно ждет пули или осколка.
Я до ранения четыре месяца был на передовой, так меня уже, как музейный экспонат показывали, как реликвию какую. Но и то ведь, я потом был уже не в стрелковой, а в минометной роте, а у минометчиков выживаемость на порядок выше: они в атаки не ходят.
Мелодия из Белорусского вокзала
Г
Сначала — и довольно долго — фронт, передовая кажутся абсолютным хаосом и светопреставлением, и человек, оглушенный ежесекундным ожиданием смерти, грозящей со всех сторон, ничего не понимает, теряет себя, мечется, как загнанный охотниками заяц, не думает ни о чем, кроме смерти, желание одно — выжить. И если он и делает что-то, то по приказу и под угрозой, потому что знает — деваться некуда, иного выхода нет. Но понемногу начинаешь разбираться. Уже не каждый снаряд — твой. Уже ты различаешь в этом кипении земли й пламени — вон они, это твои разрывы, твоих минометов, это от твоих мин в клочья летят пулеметные гнезда, и это тебе радостно кричит благодарная пехота. Понимаешь линию обороны, систему огня, наперед знаешь — вот тут обязательно должен быть их пулемет, и он есть, только молчит. Кожей чувствуешь опасность, знаешь, где, какие и куда бьют батареи, по одному виду начальства догадываешься, что ждет дальше. Причем, не то, что ты это понимаешь логикой. Оно как бы само входит в тебя, естественно; Но это все — если проживешь эти недели. Большинство же не проживает их; особенно в наступлении. В обороне — там да, там потери много меньше. А так — ночью пригнали в незнакомую траншею; взводные представились, покричали в темноте; перед рассветом дали поесть (если дали) — и вперед, на Запад.
Т. «Махнем не глядя»
3. Люди на войне
Ч.
Прилип к губам окурок вечный.
Распахнут ворот гимнастёрки.
На животе мой "парабеллум",
Не на боку, как у людей.
Всё у меня не по уставу.
Во взводе чинопочитаньем
Не пахнет даже на привалах.
Не забавляемся плененьем.
Убитый враг – оно верней.
Всё у меня не по уставу.
За пазухой гармошка карты,
Хоть место для неё в планшете.
Но занят мой планшет стихами,
Увы, ненужными в бою.
Пусть это всё не по уставу.
Но я слыву специалистом
В своём цеху уничтоженья.
А именно для этой цели
В тылу уставы создают.
Г.
Поначалу это была для меня серая одинаковая неповоротливая масса, смрад портянок, смутный говор, пот, матерщина, жестокость и грубость; перед всем этим— ты мал и слаб, и беззащитен. Но поживешь в этой гуще, пообвыкнешься, вглядишься в землистые серые лица, в бесхитростные глаза. И рождается странное, теплое чувство сопричастности, близости; ты — один из них, а они — это ты. Потому так дорог тебе этот санитар, туго перетянувший рану, этот пулеметчик, давший закурить, неизвестный пехотинец, уснувший на твоем плече; этот бронебойщик, поделившийся хлебом... Краматорский сержант, мечтающий «хоть о какой-то медальке», вспоминающий свой десятый класс и девочку в кустах сирени, в которую влюблена вся школа, а она вот пишет только ему... Этот взводный, простоватый и тихий, бывший портной, и другой — инженер, трепач, сердцеед с его бесконечными рассказами о шикарной довоенной жизни, о женщинах. А то в кукурузе вдребезги разбитый грузовик, немолодой шофер с махоркой.
— Навернуло тебя, — говорю.
— Так и живу...
Покурили, я ушел. А человек запомнился. И сколько их, чередой плывут в памяти. Имен не знаю, не помню. А лица — да.
МЕЛОДИЯ Не для меня прийдет весна.
Ч.ПРИДУРОК
Морозные узоры на окне напоминали скелет. Иногда мне казалось, что это смерть дежурит у моего изголовья.
Гипс мешал повернуться в его сторону. Так и не увидел ни разу. Но, как и все, возненавидел его с первой минуты. В палате умирали молча. А он что-то бормотал, плакал, звал какую-то Свету.
Мы знали: так не умирают. Просто придурок. Ох, и хотелось запустить в него графином.
На рассвете он вдруг запел:
Не для меня придёт весна,
Не для меня Дон разольётся,
И сердце девичье забьётся
С восторгом чувств - не для меня.
Здорово он пел! Черт его знает, почему эта нехитрая песня так взяла нас за душу.
Никогда – ни раньше, ни потом не слышал я, чтоб так пели.
Не для меня журчат ручьи,
Текут алмазною струёю,
И дева с русою косою
Она растет не для меня...
И умолк.
Тихо стало в палате. Капитан, тот, который лежал у двери, сказал:
– Спой еще, спой, придурок.
А он молчал. И все молчали. И было так тоскливо, хоть удавись.
Кто-то застучал по графину. В палате не было звонков. Пришла сестра. Посмотрела и вышла. Пришла начальник отделения. Я знал, что она щупает у Придурка пульс. Потом санитары накрыли его простыней и вынесли.
МЕЛОДИЯ Не для меня прийдет весна.
Н.
В сорок первом году после бездарной Киевской сдачи путь на Донбасс был открыт совершенно. Фронт едва держали наспех сколоченные из тыловиков части, милиция, истребительные батальоны, ополченцы. Кто-то приказал бросить в бой эшелон эвакуированных пэтэушников; мол, они в черном, сойдут за моряков. А оружия не дали — не было: «возьмете в бою». Старый генерал сказал: «Я им отец. Подлецом не был и никогда не буду». Вынул пистолет и застрелился. Мальчишек это не спасло. Положения — тоже.
11
Ж.
Гуляли по Русановке с Лёней Быковым; у нас неписанное было правило — каждый вечер вдоль каналов, часа по два. Как-то Ленин сосед пошел с нами. Завспоминали. Вот его рассказ:
— Десант наш в Крыму в сорок втором держался всю зиму. Войск нагнали — полтораста тысяч, пушек там! А разведка все время доносит — весной немцы ударят, подтягивают силы. Надо готовить укрепления, строить крепкую оборону. А нами командовали тогда в числе прочих Буденный да Мехлис. И вот они — ни в какую: весною мы сами так врежем, что к Севастополю выйдем, вон у нас сколько сил! Пришла весна, немец, действительно, ударил с чудовищной силой. Хлипкая оборона тут же и треснула. И начался драп. Да сколько там смогло эвакуироваться на Тамань? Начальство, да штабные б... А то все — в плен; люди, техника — все пропало вчистую. Я сам тогда был ранен в ногу. Но уцепился за какое-то бревно и правлю к таманскому берегу. Думал, каюк. Руки свело, хорошо волна била в спину, подгоняла, подталкивала. Когда под вечер уже смотрю — берег рядом, а там начальство. Буденного узнал. И вижу такую картину — вылезает из воды командир, без брюк и сапог (в воде сбросил), шатаясь, хочет рапортовать. А Буденный его в упор из маузера — мол, трус, предатель! Ходит и расстреливает всех, кто на берег выбрался. Ну, я за бревно, не дышу; меня волной в сторону и отнесло.
И.Г. Заветный камень
Н.
Кроме всего, фронт бывает очень красив. Мы в степи, горит костер, лежат, сидят бойцы. Сержант рассказывает о Сталинграде, у него за это Красная Звезда. А по всему горизонту разбросаны зарева, пожарища. И рвутся у немцев склады боеприпасов, и взлетают в ночь, гася звезды, тысячи разноцветных ракет, и цветные отблески играют на наших лицах. Осветительные ракеты плывут над передовой, бегут резкие, черные тени.
А то бомбежка. Светящиеся авиабомбы медленно плывут в небе, высвечивая мертвым химическим светом всю землю, до мельчайших деталей. Цветные трассы с разных сторон сходятся где-то в небе. Колышутся лучи прожекторов; слепяще вспыхивают, сверкают залпы зенитных орудий; качнув землю, рвутся бомбы; частят скорострелки. Полыхают разрывы, плывут просвеченные разными цветами дымы. В небе вспыхивают маленькие несерьезные искорки разрывов. Иногда оттуда посверкает, очередь ударит по прожекторам.
9
Ч.
Адское это чувство — лежать под бомбежкой или при артналете, когда рушится все и каждая секунда — последняя. Но есть еще один вид огня, называется «на изнурение». Мы лежим на взгорке, в неглубоких, под пулеметами отрытых окопчиках. И нарастает — до-олго! — свист и въедливый гул, летящего в тебя снаряда. Шарахнет, качнув окоп; комья земли застучат по сухой траве... Не успеешь передохнуть — через минуту-другую вновь нарастает вой и гул, прямо в душу, и ты вжимаешься в землю, видишь ее мельчайшие комочки, травинку, муравья, которому так остро и неосознанно завидуешь в это мгновение; не замечая, молишь: ну, рвись же скорее, рвись! Опять раскалывающий мир гром и грохот. А через две минуты — опять. И так — часами.
10
Г.
Больше всего мечталось длинными зимними ночами, когда нельзя уснуть, а время остановилось, и усталость свинцово сжимает веки. Виделось — уцелею, обязательно уйду в лес. Стану лесником. Чтоб тишина. Деревья и травы. Цветы. И звери. Но главное — тишина. Я до сих пор не люблю шумной музыки, ора, крика.
Р. Б.Окуджава После дождичка
Ж.
Восемнадцатилетие встретил я в окопе на кургане. Шел снег мокрый, вперемешку с дождем. Тут так: днем это — месиво, а ночью вмерзаешь накрепко в землю... Прикрылся палаткой, места сухого нет. Письмо домой написал, мокрое оно, сложил треугольником. И думал. Что ж я увидел за эти годы? Конечно, молодость, детство — они всегда радостны, светлы. Но если по правде... Тюрьма в Новом Осколе — ее помню совсем смутно. Невероятно красивые (какие-то ярчайшие цветные картинки) северные леса из окна арестантской теплушки. Ночные тени, гудки паровозов. Колючую проволоку на вагонной двери, это запомнилось только ощущением резкой боли в руке. Мокрые, вонючие, грязные бараки с чавкающей холодной грязью внизу, с нарами в три яруса, с удушающим дымом печей. Смутно-смутно, потому не страшно. Очередь. Всю жизнь очереди. За хлебом занимали их еще с вечера, и всю ночь там, это уже в Донбассе. Там всякое бывало в этих очередях. И урки, и босяки, которым мы завидовали за их вольную перелетную жизнь. Голод, почти беспрерывный голод. И, как ни странно, — «взвейтесь кострами синие ночи», и каждое утро бегом к газетному киоску — что там с «Челюскиным»? И первый дирижабль высоко в небе. Первый, невиданный дотоле самолет, и «на самой границе шумят камыши». И вновь очереди и очереди — с судками, приспособленными для первого и второго, отпускаемого в столовых, и часовой с огромными натруженными руками; и красноармейцы на стройке шоссе Артемовск — Сталине, кормившие нас гречневой кашей; и зайчонок с изрезанной спиной, попавший под косилку на подсобном хозяйстве. И «товарищи в тюрьмах, застенках холодных», светлый город Краматорск и Часов-Яр, где кто-то научил бросить в летнюю печку малокалиберные патроны, и Редкодуб, где празднично и ярко было на маевках; и подсыхающая после зимы степь, и мордочка суслика, выныривающего из заливаемой нами норы, свист ветра, когда летишь на лыжах и падаешь, распарывая ладонь. И дружный наш класс, снег на ресницах девочки и ее холодные щеки, и из окна школы — памятник Артему с трибуной и там выступают Стаханов, Ангелина; и библиотека с захватывающим Жюль Верном на серой бумаге; и невиданный триумф «Чапаева» и демонстрации, где ехала тачанка с фанерным пулеметом и актерами, загримированными в Чапаева и Петьку; и учения красноармейцев на площади, где командир снимает свои перчатки и отдает бойцу; гул самолетов, ОСОАВИАХИМ; и первый киносеанс в школе, и на стене первый, тогда еще никем невиданный мультик.
Окуджава -2 проигрыш
И непонятные тревоги родителей, когда исчезали куда-то один за другим знакомые, и шумная ватага пацанов с деревянным пулеметом и трещоткой; заболоченная Бахмутка и ловля мальков, и ставок за городом, лес за ним; и ночной город в огнях с горы, когда проснулся на сене, внизу скрипят колеса, тихо разговаривает с лошадью отец; щенок, жалобно скулящий в темноте, подобранный и выросший во взрослого Тоби; и снова и опять очереди, и какое же — до старости ощущение! — счастье, когда тебе удавалось утром оказаться возле фургона с хлебом — за помощь в разгрузке полагалась булка хлеба без очереди! И вдруг страх — за что? Ведь вон же у отца спрятана справка, самая подлинная, что он — середняк, имеет одну лошадь и одну корову, да еще кур; и вбитое тебе накрепко, что ты — самый счастливый в мире, в самой счастливой стране, а остальные стонут под ярмом и ждут-не дождутся избавления; и аэроклуб, и культ летчиков, и каток в саду, а у тебя нет специальных ботинок и ты прикручиваешь старые коньки шпагатом и проволокой, а они все равно не держатся; и рассказ отца, что-то отвозившего начальству домой, о том, что у детей там по две простыни — зачем? — на одной спят, другой укрываются, а уж потом одеяло. И каждый раз, заполняя анкету, составляя автобиографию — замирание сердца: а вдруг узнают, что бежал с родителями из ссылки? И новенькие, пахнущие учебники, как их все время отбирали и возвращали с заклеенными портретами вождей и вычеркнутыми фамилиями; и школьные вечера, и драмкружок, и душа в пятках при словах: «Соловки», «Котлас», и опять очереди без конца. И только в одном месте не было очередей. Чем ближе, к передовой, тем меньше желающих. Восемнадцать, курган, мокрый снег с дождем, обледенелый окоп, задубевшая палатка, ветер в лицо, иссечена шинель и что впереди? А впереди — очереди, только уже другие, пулеметные...
О.Рубанский. После дождичка
ИГ - Землянка
12
Г. Ночью на изнурительном марше, под нескончаемым дождем. Сплю на ходу — не знал, что такое возможно. Чавкает грязь, тяжелое, хриплое дыхание, иногда мат сквозь зубы. И негромкое:
— Под ноги...
Это яма или корневище там. И каждый, переступая, бросает через плечо идущему сзади:
— Под ноги...
Не раздевались, не разувались неделями. Вымокали насквозь и все на нас же и высыхало. Ступни ног растрескивались так, что страшно смотреть — сантиметровые щели на пятках. А мылись так (мечта всегдашняя — баня!). Ночью отводят нас с передка. В какой-нибудь большой хате или сарае — баня. Рядом вошебойки. Вшей было неисчислимое количество; так вот, вошебойки — это железные бочки, в которых прожаривается-пропаривается наша одежда и белье. Ночь, свистит ледяной ветер, полсарая нет, затянуто плащпалатками. В самой бане темно, тусклые фонари. Кое-как помылись, отскреблись, старшины уже торопят:
— На выход, быстро!
Им до утра надо всех помыть. Выскакиваем распаренные, ветер режет, несет колючий снег. Одежды нет, еще не успела прожариться. Шипит поземка. Сгрудились тесной кучей, толкаемся, чтоб согреться, кричим, хохочем, И уже песня, с гиком, свистом.
А потом — жаркая одежда на тело. А потом — наркомовские сто грамм и тушенка с хлебом. И жизнь прекрасна!
Щеголь взводный сдуру отдал в вошебойку меховую жилетку. Ему ее вернули — скукоженный комок, с кулак размером. Плюнул и выбросил.
Б. Метод борьбы со вшами. В тесной землянке жарко пышет раскаленная печурка. Снимаешь гимнастерку, натягиваешь ее в руках, и быстро, чтоб не успела сгореть, проводишь плотно по раскаленному боку печки. Треск стоит! — гибнут вши. Потом тем же чином — нижнюю рубашку и остальное, что можно. Всех не перебьешь, но все же помогает. Да только вот, где ее взять, землянку, печурку? Редко это удается.
Н. 13 Как животные чувствуют беду, опасность! Перед сдачей Артемовска — в сорок первом — как беспокоилась наша корова! Мать с отцом уговаривали ее, гладили... А то уже на фронте. Ночью видно стало, что мы — в мешке, зарева загибались слева и справа нам за спину. Иногда ветер доносил вкрадчивый рокот моторов... Рядом — в крутом овраге крестьяне прятали корову, сами с нею. И как тревожно, как беспокойно, нервно металась она на привязи! Тяжело дышала, и глаза безумные, и как-то коротко, совсем тихо, чуть слышно, мычала, словно плакала или жаловалась, просилась. Будто знала, что вот-вот начнется, разверзнутся небеса и хлынет огонь и пойдут гулять по нашим тылам танки.
А то еще. Идем цепью. Село сметено. Кучи камня, трубы, саман, пепелища. Шутка ли — две недели боев за эти руины! Идем. Вдруг из развалин к нам — котенок. Бежит, мчится, кричит 'от радости, да как кричит! Трется об ноги, просится на руки, заглядывает в глаза. И не от голода — мышей там полно (ночью дежуришь, гуляют по рукаву). Люди! После ада, огня и грома — живые люди, вот он, котенок, и радуется им.
Музыка И.Г. В лесу прифронтовом
Ч.
14 Обмотки — великое дело! Но это потом я их научился лихо и быстро наматывать. А поначалу!.. Разматываются, путаешься в них. Тогда добыл я немецкие сапоги. Они прочные, как железо. Кованые, с широким раструбом — рожок автомата можно сунуть, гранату с ручкой. Поносил пару дней — нет, не годятся. Мне ведь ползать все время, а в них земля набивается за голенища. А обмотки - они спасли меня однажды.
Послали меня помочь ездовому привезти на батарею мины. Нагрузили мы ящики, едем, лошадки бодро идут, катим по балке, я сижу сзади и пришла мне идея закурить. А курить я только начинал и сворачивать цигарки для меня было еще делом трудным, а пароконная тяжелая бричка скрипит-качается на степной дороге. Ну, я соскочил. Стоя, скрутил свою цигарку и кинулся бегом за бричкой, как тут моя обмотка размоталась, и я чуть носом в землю не загреб.. Встал на колено, перемотал ее. И только подниматься — бричка уже изрядно отъехала — как там сверканет, как ахнет, земля дернулась и — черный дым, с меня шапку сдуло. А из того дыма катится ко мне бричкино колесо. Наехала телега на противотанковую мину.
Б.
ХОРОШАЯ СМЕРТЬ
На станции Котляревская при отступлении мы обнаружили цистерну со спиртом. Солдаты взбирались и черпали спирт котелками, флягами, банками от немецких противогазов и другими емкостями. Надрались мы, как свиньи.
Говорили, что этот солдат полез, уже порядочно набравшись. Мы видели, как он наклонился над люком, чтобы зачерпнуть спирт, и вдруг исчез в цистерне. Вытащили его уже бездыханного. Непростая это была работа. Закопали его тут же, рядом с путями. Выпили за упокой души.
И снова полезли на цистерну за спиртом.
Н.
К.Симонов Не сердитесь, к лучшему
18
Есть такая воинская часть — полевая почта. Это большое заведение, там солдаты — девушки. Тысячами, десятками тысяч стекаются к ним солдатские треугольнички, и они сортируют, распределяют их. Днем и ночью сидят девушки, не разгибаясь. И профессиональное заболевание у них — пальцы стираются до крови от бесконечных солдатских треугольничков...
А еще другие есть — военная цензура. Они тщательно перечитывают все наши и к нам письма, и лишнее замарывают чернилами или тушью; это какая же уймища работы, ежедневно перечитывать, может, миллионы писем. Мать сохранила несколько моих писем с фронта, карандашом, конечно, на мятых листах. Так вот там то и дело что-то замарано. И что же это за тайны такие? Ну, названия городов, где находимся, и вообще местности. Ничего мало-мальски правдивого; это могло бы повлечь и нечто похлеще замарывания. Так что вот эти мои заметки — это все то, что было бы вымарано в письмах.
Ж.
Шесть "юнкерсов" бомбили эшелон
Хозяйственно, спокойно, деловито.
Рожала женщина, глуша старухи стон,
Желавшей вместо внука быть убитой.
Шесть "юнкерсов"… Я к памяти взывал,
Когда мой танк, зверея, проутюжил
Колонну беженцев – костей и мяса вал,
И таял снег в крови дымящих лужах.
Шесть "юнкерсов"?
Мне есть что вспоминать!
Так почему же совесть шевелится
И ноет, и мешает спать,
И не даёт возмездьем насладиться?
Январь 1945 г.
5. Победа
И.Г. День победы
Г. Еще с вечера 8 мая ходили неясные слухи о капитуляции Германии, а 9-го утром стало известно: Все! Война окончена! Победа! Немцы подписывают акт о полной и безоговорочной капитуляции. Большего праздника на моей памяти не было за всю мою долгую жизнь.
Был яркий солнечный день, да разве он мог быть иным этот день, день Победы?! Весь наш городок вышел на улицы, образовалась демонстрация, которую никто не организовывал. Взявшись за руки, все вместе – и поляки, и наши – шли на главную площадь к ратуше, где возник стихийный митинг. С балкона произносили речи на польском и на русском языках. Кое-кто, начав говорить, закончить речь из-за слез уже не мог. Что-то было очень хорошее, настоящее в этом общем порыве, в Победе, которая объединила всех нас.
После митинга поляки стали хватать наших военных и тащить к себе домой. Правда, никто и не сопротивлялся. Поляков было значительно больше, и поэтому мы оказались в дефиците. Когда после обильного угощения, мы выходили на улицу, то новые руки хватали нас и тоже тянули к себе. Всем хотелось сегодня выпить с освободителями. Поэтому конец этого дня я уже помню плохо.
Н.
Сойдёшь с ума, удержишься едва ли,
Не научившись сразу забывать.
Мы из подбитых танков выгребали
Всё, что в могилу можно закопать.
Комбриг упёрся подбородком в китель.
Я прятал слёзы: хватит! перестань!
А вечером учил меня водитель,
Как правильно танцуют падеспань.
И. Труфанова Случайный вальс
Б.
Любовь
А я влюбился в очаровательную беленькую польскую девушку Ядвигу Радзиковську – мне двадцать один год, ей девятнадцать.
Жила она с мамой и бабушкой в собственном домике, работала в конторе на железной дороге.
Однажды капитан Петя – наш начальник вещевого снабжения, с которым я дружил, ? пригласил меня пойти вместе с ним в гости в польский дом. Он ухаживал за матерью Ядвиги – пани Зютой. Так я познакомился с Ядвигой. Дом был теплый, хлебосольный, мы тоже таскали с собой продукты, и так почти каждый вечер. Еще приходил Юрек с гитарой – отличный музыкант, который сходу играл любую мелодию, и мы пели польские и советские песни. А я с успехом исполнял песни Вертинского. Был я тогда целомудренным мальчиком, и поэтому дальше поцелуев у нас дело не заходило.
Забегая вперед, скажу, что, когда после окончания войны наш госпиталь расформировали, то меня направили на работу в Варшаву, в гарнизонный госпиталь. Оттуда я почти каждый вечер ездил в Воломин – жить уже не мог без моей Яди.
Пани Зюта часто навещала меня, когда ездила по своим коммерческим делам, мы с ней много беседовали, пили чай, потом я провожал ее на вокзал, если в этот день сам не ехал в Воломин. Она меня уговаривала остаться в Польше, сделаем, мол, тебе документы, переедем в другой город, и все будет прекрасно. Я отвечал ей, что не могу это сделать из-за мамы, на которую в Союзе обрушатся репрессии. «Тогда забирай Ядьку с собой, ведь она тебя очень любит и будет мучительно переживать разлуку с тобой».
Был у меня знакомый капитан из особого отдела. Хороший, порядочный парень, мы с ним даже иногда выпивали вместе. Пошел я к нему с вопросом, могу ли жениться здесь и забрать с собой польскую жену. Не знал я, что был уже приказ, подписанный Сталиным, запрещающий браки с иностранцами. Он мне сказал: «Ты что с ума сошел? Хочешь оказаться в лагере? Ты мне этого не говорил, а я этого не слышал».
А тут вышла мне демобилизация. Каждый вечер приезжал я в Воломин прощаться, мы плакали всю ночь, утром я уезжал в Варшаву, но не выдерживал и вечером снова мчался туда. Мучил и ее, и себя.
Через три дня у Яди должен был быть день рождения, и она просила меня остаться до этого дня. Но я решил, что если раньше не уеду, то останусь насовсем. Я заказал в Варшаве огромную корзину цветов и поручил приятелю Киве отвезти ее в Воломин в день рождения. Сам же в этот день с разбитым сердцем уехал в Гданьск, откуда должен был отправляться в Союз.
Потом я получил в Барнауле письмо от Кивы о том, как все трогательно происходило, как его принимали, как самого дорогого человека…
В общем, «Варшавская мелодия».
Много раз снилось мне, что я приезжаю в Воломин, прихожу в этот дом, общаюсь с мамой, но Ядвига ни разу во сне мне не явилась.
О.Рубанский Б.Окуджава «Господин лейтенант»
Ж И.Эренбург «О них когда-то горевал поэт»
И.Г. Возвращение домой
Ж.
Демобилизация
Она вышла мне осенью 1945 года. Должен был я поехать в город Рембертов, чтобы получить там документы.
Поехал я туда днем, а пока мне все оформили, наступил вечер. Подполковник – который подписывал мои документы, отговаривал ехать вечером и предложил переночевать у него в кабинете. Рассказал, что в округе неспокойно: недавно в окно нашего коменданта бросили гранату. Еще подорвали на шоссе нашу машину. И вообще постреливают.
Это были действия бойцов нелегальной Армии Крайовой, которая подчинялась Польскому лондонскому правительству. «Аковцы» – так называли этих польских партизан.
Но я на предложение остаться не согласился. Сказал, что уеду на какой-нибудь попутке, и отправился в путь.
Вышел из города на шоссе. Ночь была светлой, луна то пряталась за облачком, то снова появлялась. Шоссе было пустынным, никто не ехал ни в ту, ни в другую сторону. С двух сторон от шоссе – негустые перелески. Шагал я по обочине и примерно на половине пути вдруг увидел идущие по моей же стороне две фигуры. Сблизились, они остановились, остановился и я. Двое мужчин в штатском, но с автоматами. Понял, что влип.
Луч фонарика на мгновение ослепил меня. Пауза. Потом вопрос по-польски: «Откуда пан идет?» Я отвечаю тоже по-польски: «Иду из Рембертова» (Нужно сказать, что к этому времени я свободно говорил на польском языке). «А куда пан идет?» – «В Варшаву». – «А что пан делал в Рембетрове?» – «Ходил проведать знакомых». Отвечаю на удивление спокойно, хотя понимаю, что пришел мой смертный час. В голове мелькнула мысль, что бабка предсказала, что переживу войну, но война окончилась, и сейчас меня убьют.
Следующий вопрос: «Оружие есть?» – «Нет». Один пощупал карманы и спрашивает: «А кто вы такой?» – «Солдат». – «Какой?» (Я ведь без погон, пилотка без звездочки). – «Советский». Пауза. Потом говорит: «Пана счастье, что пан хорошо говорит по-польски. Пусть пан идет». Думаю, сейчас повернусь, сделаю несколько шагов и – очередь в спину. Ноги ватные, еле передвигаются. Прошел несколько метров, оглянулся, они стоят. Прошел еще немного, оглянулся, их уже стало плохо видно. И тут я побежал. Если кто-нибудь стоял бы с секундомером, то думаю, что был бы зафиксирован рекорд. Потом, когда оказался на трамвайной остановке, долго сидел, осмысливал все происшедшее.
Г.
Домой...
…Москва – Новосибирск – Барнаул.
В Москве, правда, не обошлось без досадного инцидента. Привезли нас за два километра до Белорусского вокзала и сказали: «Выгружайтесь». С двух сторон стоят составы. Куда выгружаться? Люди везли по 5-8 мест. Начался скандал, пришел военный комендант вокзала. Ему кричат: «Это только первых встречали с оркестрами и цветами, а мы уже не победители? Никуда выгружаться не будем». И добились своего, подали эшелон к вокзалу.
Н.
Москва... Москва...
АВГУСТ 1945 ГОДА
В тот вечер в Большом театре давали «Кармен».
И.Г. Кармен
Большие фрагменты из нее я слышал по радио и в записи на граммофонных пластинках. А в опере, дожив до двадцати лет, еще не был ни разу. Поэтому можно представить себе состояние легкой эйфории, которое несло меня к Большому театру из казармы офицерского резерва. Откуда было мне знать, что билеты в Большой театр достать непросто, даже если ты на костылях и грудь твоя декорирована изрядным количеством раскрашенного металла?
Я задыхался в плотной толпе офицеров, пытавшихся пробиться к кассе. Окошка еще не открыли. В какой-то момент я почувствовал, что левый костыль вырос на несколько сантиметров. Не без труда я глянул вниз. Костыль стоял на сапоге прижатого ко мне полковника. Я смутился и попросил прощения. Полковник не понял, о чем идет речь, а, поняв, рассмеялся:
– Пустяки, лейтенант, это не нога, а протез.
Ч.
Думал я остаться в Москве, чтобы не потерять этого года и поступить в ГИТИС. Мои друзья учились там и устроили мне прослушивание у профессора Орлова – народного артиста из МХАТа, который уже занимался с первым курсом. Сказал, что берет меня. Но не получилось. Мама стала бомбардировать меня телеграммами и телефонными звонками, почему я не еду к ней. Она решили, что у меня нет руки или ноги, и поэтому я не хочу ехать. Пришлось отказаться от Москвы и отправляться на восток.
Ночью 2 декабря я вышел на перрон барнаульского вокзала. Мороз был градусов тридцать. Меня встречали. Мама первая бросилась ко мне и поставила точку в моей военной карьере, закричав: «Боже! У ребенка вся шея открыта!»
.Т. До свидания, мальчики. Проигрыш и текст.
Ч.
Солнце пьёт с орденов боевых
Безрассудной отваги выжимки.
Чудо!
Мы ещё среди живых,
Старики, что нечаянно выжили!
Как тогда, в День Победы, поллитре рад,
Но на сердце моем окалина:
Делал всё для кончины Гитлера,
А помог возвеличить Сталина.
Б.
Обрастаю медалями.
Их куют к юбилеям.
За бои недодали мне.
Обделили еврея.
А сейчас – удостоенный.
И вопрос ведь не важен,
Кто в тылу, кто был воином,
Кто был трус, кто отважен.
Подвиг вроде оплаченный.
Отчего же слезливость?
То ль о юности плачу я?
То ли где справедливость?
Ж.
Думаешь, что ты честнее и смелей,
Если ордена на офицерском кителе?
А знаешь, что значит боль костылей,
Или – "врачи-отравители"?
Верный наивный вояка, вольно!
Другие мы. Истина ближе нам.
Прости меня, мальчик, очень больно
Быть без причины обиженным.
Но стыдно признаться: осталось что-то
У меня, у прожжённого, тёртого,
От тебя, лейтенанта, от того, что на фото
Осени сорок четвёртого.
Р. Высоцкий Случай в ресторане
Н.
Я весь набальзамирован войною.
Насквозь пропитан.
Прочно.
Навсегда.
Рубцы и память ночью нудно ноют,
А днём кружу по собственным следам.
И в кабинет начальства – как в атаку,
В тревожную атаку на заре.
И потому так мало мягких знаков
В моём полувоенном словаре.
Всегда придавлен тяжестью двойною:
То, что сейчас,
И прошлая беда.
Я весь набальзамирован войною.
Насквозь пропитан.
Прочно.
Навсегда.
И. Труфанова В.Высоцкий «Песня о новом времени»
Ю.К.
У книг, как и у людей - свои судьбы.
Е.О. рассказал о страшной трагедии. В балке в грязи ползли наши танки. Один пополз по склону и невольно зацепил генеральский «виллис». Генерал выскочил. Командир танка вылез, чтобы доложить, а генерал его в упор из пистолета, видно, пьян был. Вскочил в «виллис» и в гору. Только поднялся на вершину, другой танк развернул башню — и вдребезги «виллис» разнес снарядом.
Ч.
И.Д. - был тем самым командиром второго танка, совершившим возмездие. Рассказ «После боя» читать со сцены трудно, не получается, стоит комок в горле...
В жизни О. и Д. не были знакомы. А на страницах «Радуги» встретились.
Г.
И это тоже не случайно. Каждая правдивая строка о войне - бесценна.
В этом году в «Радуге» публиковались рассказы Инны Мельницкой, автора замечательной книги о войне - «Украинский эшелон», уже в этом месяце наше издательство выпускает «Негероические воспоминания о войне» Бориса Табаровского» (Юра! Галя! Дополните, поправьте)
У меня в руках еще одна книга, изданная при содействии Россотрудничества .... - сборник «И помнит мир спасенный»
Слова благодарности спонсорам и Россотрудничеству.
Ч. Но наш вечер на этом не заканчивается. мне представляется очень важным и символичным, что песню об освобождении Киева написал и исполнит для нас Олег Ларюшин - кавторанг в отставке, а ныне сотрудник РЦКН. Олег - прошу на сцену.
О. Ларюшин
ЮК. Приглашение на следующие вечера: 15 в ДУ и др.
Не для меня придёт весна,
Не для меня Дон разольётся,
И сердце девичье забьётся
С восторгом чувств - не для меня.
Не для меня журчат ручьи,
Текут алмазными струями,
Там дева с чёрными бровями,
Она растёт не для меня.
Не для меня цветут сады,
В долине роща расцветает,
Там соловей весну встречает,
Он будет петь не для меня.
Не для меня придёт Пасха,
За стол родня вся соберётся,
"Христос воскрес!" - из уст польётся,
Пасхальный день не для меня.
А для меня кусок свинца -
Он в тело белое вопьётся,
И слезы горькие польются.
Такая жизнь, брат, ждёт меня.